Джон Эшбери в одном интервью, на вопрос о его ощущениях по поводу умаления поэзии в современном мире отметил, что поэзии, по сравнению с его юностью, стало не меньше, а даже больше – раньше поэтических журналов было один-два, сейчас их десятки; MFA для писателей целиком легитимизирован; популяризация поэзии перестала быть делом разрозненных библиотечных кружков, и стала происходить в крупных образовательных проектах вроде курсов на Open Yale.
Причина, по которой, ввиду выше сказанного, мы тем не менее не купаемся в клонах Гельдерлина, Вордсворта и Державина – в том, что литература пережила те же изменения, что и общество в целом: всеобщая грамотность демократизировала чтение, но усложнение и специализация, произошедшие в сферах гуманитарных и точных наук, не обошли и сферы искусства – как литературу, так и изо.
Иными словами, литературу стало сложнее знать — так же, как стало сложнее знать социологию или физику. Именно поэтому рядовой читатель как правило не может ответить, с какими именно вопросами современные литература и искусство работают – требуется более высокий, чем раньше, порог начитанности, чтобы понимать, что работают они со всеми.
Они работают с кризисом современности, отчужденностью, ландшафтом, отношениями, политикой, языком самим по себе. Работают слева и справа, риториками античности, романтизма, газет, матерной переписки, запросов в гугл. Они осмысляют и большие социальные перемены, и ежедневные паузы существования вроде завязывания шнурков, и я не думаю, что есть хоть одна дисциплина, которой бы они не коснулись. Но просто то, как это делают в Language School настолько далеко от Гарлемского Ренессанса, что у них не очень много общих контекстов. Во всяком случае, не в одном и том же прочтении.
Так и что там насчет скудного века?
Век Гельдерлина не был скудным. Гельдерлин сравнивал век первой промышленной революции, начавшей процесс, который через сто лет приведет к смене всей социальной структуры, с идеализированной античностью, которой никогда не было. Его тоска – это тоска по присутствию смыслообразующего так, чтобы его не нужно было искать. Стратегия, честно говоря, так себе, но понять ее можно.
Романтики в принципе первыми почувствовали зазор между возможностями классической формы и окружающей их реальностью, постепенно механизирующейся словом и делом – отсюда и пессимизм в отношении формы как таковой. Как бы, классицизм изначально исходит из того, что идеал уже осуществлен в прошлом, просто потому что по классицизму и сказать-то можно не так уж много. Вещи, которые были сформулированы модернистами, вытекают в том числе и из классицизма, да — но внутри классицизма они были бы невозможны. Из чего и выходит, что если, по Гельдерлину, петь о богах и героях уже нельзя, то какой смысл о чем-либо петь вообще?
Проблема с этим вопросом отчасти в том, что романтики никогда не планировали взять и перестать писать. Их пессимизм не позволял им построить достойной альтернативы и вылился в итоге в торжество иррационального, но в каком-то смысле романтический проект был ранней попыткой искусства составить альтернативу религии – что приняло впоследстии множество вариантов от эстетической школы до авангарда, пока сами адепты не пришли к выводу, что оно ему просто не нужно.
Понять тут важно то, что искусство нового времени прошло очень, очень объемный путь. Темп его обновления соизмерим с темпом обновления общества как такового. И отношения той же поэзии с тем же классицизмом менялись так же, как менялись наши понятия о классическом: от безразличного к сути экзотицизма наполеоновских миссий в Египте и до послевоенной социальной истории древнего мира – жизни не богов и героев, а горшечников, кузнецов, прачек.
Часть искусства занялась тем же – политикой, социалкой. Часть – ушла в чистую форму. Часть, собственно, продолжила гельдерлинскую линию – Кафка, Беккет, Камю и Сартр все обнаруживают фантомные гены раннего романтизма.
Это тоже не скудный век. Да, корабль Лонгфелло сегодня не выходит встречать весь город, и многие в обществе затаили какую-то глупую мелочную обиду, что литература более обслуживает народные интересы, а двигается по собственному пути.
Но во-первых, классика никуда не делась. Гомер будет продолжать оставаться современным автором постольку, поскольку его перечитывают – и глупо было бы требовать от современной литературы стихийного классицизма, как если бы старый был каким-либо образом недоступен. Возможно, это требует больших усилий со стороны читателя – но такова наценка за восприятие века скудным, уж извините.
А во-вторых, даже если писать житие титанов теперь уже действительно невозможно – то зато возможно сказать, как много зависит от красной
тачки,
в каплях
дождя,
и с маленькими
цыплятами.