Степан Лисовский
январь 2018.
3673

Возможна ли поэзия после Освенцима?

Ответить
Ответить
Комментировать
0
Подписаться
7
6 ответов
Поделиться
АВТОР ВОПРОСА ОДОБРИЛ ЭТОТ ОТВЕТ

Full disclosure: у меня в этом забеге есть своя лошадь (не за Освенцим), то есть текст ниже написан с максимальной предвзятостью и может быть даже в интересах тайного поэтического правительства.

Так вот, разберемся сначала, что Адорно имел в виду. Перевод "Kulturkritik und Gesellschaft" появился на русском впервые в 2018-м году, то есть через 70 лет после написания (к слову о варварах), и с учётом оригинального контекста тезис Адорно примерно в следующем:

После Освенцима, продолжать воспроизводство той же самой культуры, которая привела нас к Освенциму — и Адорно тут имел в виду даже не поэзию, а какой-нибудь послевоенный неоклассицизм или "Vier letzte Lieder" Штаусса и т.п. — это значит принимать участие в массовом отрицании, создавая условия, в которых дальнейшая критика этой культуры вообще становится невозможной, поскольку эстетика перестаёт иметь с реальностью какие-либо точки пересечения. И речь тут не только об очевидных недавних событиях в Германии (эссе выходило с 1949-го по 1951-й), но и о том, что Адорно успел наблюдать во время культурного бума в США 1940-х.

Суждение вполне постапокалиптическое, и особенно потому, что Адорно отказывает послевоенной культуре в способности к автодиагностированию. Овеществление (Verdinglichung) представляется ему односторонним и неизбежным процессом, следствием тотализации общества, "открытой тюрьмой", в которой объекты сознания, отношения между людьми и сами люди тривиализируются до уровня материальных предметов и отношений между предметами. Аппарат критической культуры уже включён в оборот настолько, что не способен даже описывать происходящее, не говоря уже о том, чтобы на него влиять.

Поэзии эта регуляция, как выяснилось, не требовалась. По крайней мере, немецкой. Адорно и сам в позднейших работах подвергал свои положения обильной ревизии, но важно то, что сами поэты — Целан, Бахман, Леви, Закс и прочие — не ждали, пока Адорно это сделает. Целан и Леви, оба бывшие в лагерях, напротив писали, что поэзия была для них первичной статьёй внутренней поддержки и мотивацией для того, чтобы выжить и рассказать. И может быть, переиначивая вопрос в формулировке уже более позднего Адорно, жить после Освенцима действительно невозможно, но писать как-то всё-таки получается. Строго говоря, изобразительное искусство и кино в Германии выполнили свои задачи не хуже — полвека спустя можно уверенно сказать, что, например, в визуальном искусстве темы Второй Мировой лучше всего проработали именно три немца: Кифер, Рихтер и Бойс.

Просто высказывание Адорно — это во многом стыд уцелевшего. То есть, человека, который избежал гибели не своими заслугами, а банальной удачей, и которому проще представить, что он сгинул в печах в 44-м, а остальная жизнь ему просто приснилась.

У поэзии в принципе этот синдром в какой-то мере тоже присутствует. И если "Todesfuge" написана как своего рода первичный источник, то ужасная поэма Бродского "Исаак и Авраам" отдаёт дань тому же Освенциму просто потому, что без него этот текст был бы тем самым варварством, о котором писал Адорно. И которым большая часть разрешенной послевоенной советской поэзии, собственно, и была. Пошлость "Бухенвальдского набата" спасает только то, что она стала предметом сопротивления советскому же антисемитизму.

Ну и кроме того. О поэзии нельзя сказать, что у неё есть прошлое или будущее. Освенцим присутствует в ней так же, как в ней присутствуют Гимн Атона, или свадебные песни Катулла, или текст, зашитый Паскалем в куртку со стороны сердца. То, что они продолжают существовать там и вместе с Освенцимом — значит, что Освенцим ничего в них не умаляет. Значит, нацисты всё-таки проиграли.

___________________________________________

Другие ответы о поэзии:

Что значит быть русским поэтом?

Как вы пишете стихи — по спонтанному вдохновению или продумывая наперёд?

Что можно посоветовать молодому автору (писателю или поэту)?

Возможна ли поэзия после Освенцима?

Как опубликовать собственную книгу стихов или прозы, и как ее потом продвигать?

Что в общем случае делать с написанным стихотворением?

Как читать стихи Аркадия Драгомощенко? В чём значение этой поэзии?

Какое стихотворение можно назвать главным стихотворением XX века?

Gleb Simonovотвечает на ваши вопросы в своейПрямой линии
30
-3
Прокомментировать

Если после Освенцима нельзя писать стихов, значит, Освенцим победил (с)

То, что люди продолжают писать стихи, значит, что жизнь продолжается, что ей все еще можно наслаждаться и ее можно любить. И никакие лагеря смерти не способны этому воспрепятствовать. Мы способны снова радоваться жизни, а значит, победили мы.

Вадим Еренковотвечает на ваши вопросы в своейПрямой линии
6
-7

Жаль, что Адорно никто этого не сказал, он бы сразу же успокоился.

0
Ответить
Прокомментировать

Предоставим слово тому, кто Освенцим видел изнутри:

Те, кто сохранил способность к внутренней жизни, не утрачивал и способности хоть изредка, хоть тогда, когда предоставлялась малейшая возможность, интенсивнейшим образом воспринимать красоту природы или искусства. И интенсивность этого переживания, пусть на какие-то мгновения, помогала отключаться от ужасов действительности, забывать о них. При переезде из Аушвица в баварский лагерь мы смотрели сквозь зарешеченные окна на вершины Зальцбургских гор, освещенные заходящим солнцем. Если бы кто-нибудь увидел в этот момент наши восхищенные лица, он никогда бы не поверил, что это — люди, жизнь которых практически кончена. И вопреки этому — или именно поэтому? — мы были пленены красотой природы, красотой, от которой годами были отторгнуты.

Или во время тяжкой работы в глубине баварского леса (здесь маскировали подземный военный завод) стоящий рядом товарищ вдруг скажет: «Смотри, как красиво солнце осветило эти стволы, похоже на одну акварель Дюрера — помнишь?» А однажды вечером, когда мы, смертельно усталые, с суповыми мисками в руках уже расположились было на земляном полу, вдруг вбегает наш товарищ и буквально требует, чтобы мы, невзирая на всю усталость и весь холод, вышли на минутку: нельзя пропустить такой красивый закат! И когда мы вышли и увидели там, на западе, пылающую полосу неба и теснящиеся до самого горизонта облака причудливых форм и целой гаммы оттенков, от сине-стального до багрово-красного, алым блеском отражающегося в лужах плаца, среди столь контрастно унылых лагерных зданий, — когда мы увидели все это, то после минутного молчания кто-то сказал: «Как прекрасен мог быть мир!».

Виктор Франкл, "Сказать жизни да".

Иными словами, именно после Освенцима она и возможна. В ней - спасение.

6
-8

Ну вот примерно это Адорно и назвал бы варварством, да.

0
Ответить
Прокомментировать

Поэзия в частности, и искусство в целом, питается не сладостной патокой и не розовой слонятиной. Поэзия, как и любое искусство, растёт на слезах, на боли, на отречении, на близости смерти и выборе в пользу жизни.

Если пчёл начать кормить сахаром, они перестанут давать мёд - факт общеизвестный.

Искусство как раз и является, в известном смысле, тем шлюзом, через которую выходит боль - чтобы не разрушать нас изнутри. 

А факты бесчеловечной жестокости в человеческой истории были всегда, как всегда была и поэзия. 

4
-7
Прокомментировать

Возможна. Например, такая.

Семен Липкин

ЗОЛА

Я был остывшею золой
Без мысли, облика и речи,
Но вышел я на путь земной
Из чрева матери - из печи.

Еще и жизни не поняв
И прежней смерти не оплакав,
Я шел среди баварских трав
И обезлюдевших бараков.

Неспешно в сумерках текли
«Фольксвагены» и «Мерседесы».
А я шептал: «Меня сожгли.
Как мне добраться до Одессы?»

1967

2
-8
Прокомментировать
Читать ещё 1 ответ
Ответить